– Что, Данила, – подмигнул ему Филипп с соседней улицы, – раненько домой-то собрался. Староста наш тебя опередил: говорит, он хоть и больной, да сын его здоровый сбежал с отправки, для порядку заменить нужно. Так что спасибочки ему скажи, с нами поедешь вшей фашистских кормить.
Так Данила Свацкой попал в концлагерь, и уже первая его жизнь, безрадостная, но тихая, подходила к концу. Пробыв полгода в лагере, кое-как перебиваясь, он заболел так сильно, что ничего уже не мог делать, и вскоре решено было его записать на сжигание в печи крематория.
С утра назначенные к кремации толпились у грузовика напротив барака. Все почти молчали. Стоял ноябрь, было холодно, вдалеке лязгало какое-то железо, и рядом скрипел песок под сапогами шофера. Пришел офицер и принялся за погрузку заключенных: людей клали, как бревна, вдоль, одного на другого, и, уложив последнего, подняли и приладили заднюю стенку кузова. Данила лежал сверху у самого края, так что видел только совершенно белое, как молоко, небо и чувствовал, как неприятно занозит плечо доска. Дорога к печам, стоявшим в другом, соседнем, лагере, шла в стороне от бараков и поднималась в гору. Пока ехали, доска не давала покоя Даниле, машину трясло, и щепки впивались в голое тело. Двинуться влево было нельзя: люди были уложены плотным рядом, чтобы вместить сразу всех, – и он тогда дернулся другим боком, нажал ногой на стенку. Должно быть, он надавил слишком сильно, потому что верхняя доска, вдруг заскрипела и вылетела. Машина карабкалась на холм, кузов пошатнулся, и вместе с обломком доски, согнувшись, из него вывалился Свацкой. Он больно ударился о землю, распластался на холодных камнях и лежал так с минуту, не шевелясь, слушая, как удаляется шум работающего двигателя, увозящего в огонь полсотни его товарищей. Когда звук исчез, стало совсем тихо, вдалеке только продолжало лязгать железо; он все еще лежал, не решаясь встать, потом отполз с дороги, встал на колени и огляделся. Вокруг никого не было, по обе стороны дороги простирался пустырь, в мерзлой земле вздрагивала от ветра трава. Данила попробовал подняться, ноги его не слушались, он упал. Прошло еще сколько-то времени, час или больше. Его подобрала машина, везшая его в крематорий и теперь возвращавшаяся обратно в лагерь. Свацкого снова отвели в барак, выдали номер, и жизнь для него продолжалась снова, неспешно переменяя день с ночью.
В следующий заезд Данилу опять назначили в крематорий. Он совсем ослаб за прошедшее время и уже с трудом мог двигаться. На этот раз людей, определенных на сожжение, оказалось больше, чем в прошлый, и они выдавались горкой над кузовом. День был теплый и солнечный, близился конец весны, правда, птиц не было слышно, и только серенькие воробьи скакали по песку возле машины. Свацкой лежал на самом верху и видел, что вдали, у горизонта, зеленеют деревья, и за ними тянется лес. Людей положили неаккуратно, было неудобно лежать, тело сползало вниз; проезжали старой дорогой, на горе кузов снова наклонился, и, уже не удерживаясь, Данила с готовностью покатился вниз, так во второй раз он избежал смерти. Трава вокруг вовсю зеленела, земля стала грязной и теплой, и совсем близко, казалось, стоит лес, загораживая горизонт. Он не смог уйти далеко, его нашли, вернули на прежнее место и, спустя четыре месяца, снова везли в той же машине в печь. Теперь заключенных закрепляли сверху веревкой, и на горе люди только чуть-чуть сбились в кучу, но никто не упал, и всех довезли в сохранности.
Данила ждал своей очереди. Он смотрел, как ложатся и отправляются в черные большие дыры стоявшие впереди него, чувствовал отвратительный запах горящей плоти и уже почти безразлично продвигался за остальными. На последней отправке ему не хватило места, печь для него одного зажигать не стали, и он снова вернулся в лагерь, пережив свою третью смерть, уже взяв ее за руку.
Вскоре кончилась война. В их ворота въезжали машины со звездами, и он слышал родную славянскую речь и смотрел на здоровых сильных людей, пришедших освободить их.
Данила вернулся домой в Городеньки. Семья уже не ждала его, потеряв надежду на возвращение. Он узнал, что Леонид теперь служит и ждет отправки на Запад с учений. В доме он оставил почти что двадцать пудов муки, заработанные в колхозе, и мать с сестрами вдосталь наедались хлебом и кормили им пришедшего отца. Но тот, казалось, чахнет день ото дня, несмотря на сытость и покой. Он лежал на печке в хате, изредка только выходил во двор погреться на солнце и, переживший три своих смерти, был совершенно бессилен жить. Подрастали его дочери, шумные и веселые; возвращаясь из колхоза, они убегали к гармонистам плясать и смеяться; начиналась уже новая, трудная и радостная, жизнь, и Бог еще два года оставлял его на земле наблюдать за этой жизнью, пока не забрал, наконец, к себе летом сорок седьмого года, совсем уже ослабевшего и беспомощного.
29.09.02.
Бойкот
Когда Соня Стрельцова пошла в третий класс, ей неожиданно, вдруг, объявили бойкот. На перемене Сонечка стояла одна-одинешенька, отвернувшись к окошку, и плакала. На улице падали желтые крупные листья в мокрые лужи, и коленкам было холодно от железной, сырой батареи.
Перед уроками дети гуляли парами по вестибюлю, ожидая звонка, проходили мимо вошедшей только что Сони и делали вид, что не обращают на нее ровно никакого внимания.
Сонина подружка Галя Смирнова держала под руку Алену Вентицкую, и, когда Сонечка к ней подбежала, радостная и веселая, еще ничего не зная, – остановилась, поправила сползшую лямочку фартука и сказала:
– Мы сегодня с тобой не должны разговаривать. Тебе объявили бойкот.
Больше Галя не проронила ни слова, отвернулась, толкнула за локоть Вентицкую, и они отправились дальше, за всеми по кругу.
Потом сразу прозвенел звонок, разрешили заходить в классы, начались уроки. На математике дали решать примеры, их было десять, и все были длинные, так что тянулись со створки на створку. Сонечка справилась раньше других и тянула руку, чтобы выйти к доске прочитать все ответы, но учительница Зоя Сергеевна не замечала ее, оглядывала класс, чертила в журнале и в конце урока вызвала Сашу Кравцова, который сбивался, называл все неверно и получил двойку в дневник.
После урока класс повели в столовую завтракать, потом была география, всем раздавали раскрашивать карты Северной Африки. Соня раскрыла красный пузатый пенальчик: в нем не было ни одного карандаша. Они лежали в столе, забытые дома. Сонечка, вытянувшись вперед, низко наклонилась над партой и зашептала сидевшему перед ней Максиму Баркову:
– Максим, пожалуйста, дай мне один карандашик на время.
Этот Максим на прошлой контрольной по прилагательным целый урок потихоньку заглядывал через плечо в Сонечкину тетрадку и списал все задания на пятерку, но сейчас только дернулся и прошипел на весь класс:
– Отстань!
Зоя Сергеевна подняла глаза от учебника и, глядя в их сторону, строго проговорила:
– Стрельцова, не безобразничай!
На второй перемене Соня не выдержала, расплакалась и, кое-как вытерев наспех все свои слезы, вернулась в классную комнату и подошла к Зое Сергеевне.
– Зоя Сергеевна, – начала Сонечка, чувствуя, что снова плачет и слезы текут в воротничок ее платья, – почему сегодня со мной никто не разговаривает? – Она шмыгала носом, боясь достать носовой платок, поправляла влажные манжеты, и ей очень хотелось убрать выбившиеся на уши тонкие пряди.
Дома бабушка ей заплетала баранку с голубым гофрированным бантом. Но у Зои Сергеевны была страсть к причесыванию девочек; часто она сажала с утра, перед уроком, Соню на мягкий стул за учительский стол, расплетала ее и начинала все заново, больно стягивая нежные волосы в косы. Соня была умненькой и красивой. Зоя Сергеевна с первого класса отмечала ее и любила обнять, подозвав в перерыве. Сонечка смотрела внимательней всех на уроках большими-большими голубыми глазами и казалась совсем крошечной, как игрушка. Ее все любили: когда в прошлом году раздавали анкеты, почти каждый из класса писал, что в поход пойдет только с Соней Стрельцовой. Сонечка была резвая, живая девочка, часто поднимала ручку, всегда отвечала впопад и однажды даже поправила Зою Сергеевну, когда та ошиблась, поселив племя майя в Панаме. Зою Сергеевну тогда это как-то совсем огорошило, и со временем Стрельцова, вечно первая поднимавшая руку ответить, все больше ее раздражала.
– Поймите, – говорила она ледяным тоном классной наставницы родителям Стрельцовой, пришедшим к ней на следующий день разбираться в случившемся с Соней, – не могу поощрять выскочек. Класс волнует, что Соня все знает, этим она унижает нормальных детей. Пусть поразмыслит о том, как вести себя в классе: если с ней не хотят разговаривать – значит, в этом только она сама виновата. Ничего не бывает напрасно.